Образ врага в сознании русских и немцев в годы Первой мировой войны (сводный реферат)

Опубликовано в сборнике: Труды по россиеведению / РАН. ИНИОН. Центр россиеведения; Гл. ред. И. И. Глебова. М., 2014. Вып. 5. С. 397—405.

ОБРАЗ ВРАГА В СОЗНАНИИ РУССКИХ И НЕМЦЕВ В ГОДЫ ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ
(Сводный реферат)

1. Сенявская Е. С. Противники России в войнах XX века: Эволюция «образа врага» в сознании армии и общества. — М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2006. — 287 с.: ил.

2. Сергеев Е. Ю. «Иная земля, иное небо…»: Запад и военная элита России (1900—1914 гг.). — М.: Б/и, 2001. — 282 с.

3. Энгельстайн Л. «Наша Бельгия»: Разорение Калиша, август 1914 г.

Engelstein L.A Belgium of our own”: The sack of Russian Kalisz, August 1914 // Kritika. — Bloomington (Ind.), 2009. — Vol. 10, № 3. — P. 441—473.

4. Ян Х. Ф. Патриотическая культура в России во время Первой мировой войны.

Jahn H. F. Patriotic culture in Russia during World War I. — Ithaca; L.: Cornell univ. press, 1995. — XVI, 229 p.: ill.

5. Ян П. «Царское дерьмо, варварское дерьмо»: Русское вторжение в Восточную Пруссию в 1914 г. и немецкая общественность.

Jahn P. „Zahrendreck, Barbarendreck“: Die russische Besetzung Ostpreußens 1914 in der deutschen Öffentlichkeit // Verführungen der Gewalt: Russen u. Deutsche im Ersten u. Zweiten Weltkrieg / Hrsg. von K. Eimermacher, A. Volpert; Unter Mitarb. von G. Bordjugow. — München: Fink, 2005. — S. 223—241.

Непрерывное взаимодействие государств и наций между собой неизбежно формирует у их представителей определённый набор суждений и стереотипов друг о друге. Эти представления, в свою очередь, оказывают влияние на дальнейшее развитие отношений. В конфликтных ситуациях, особенно в период войны или военной опасности, представления о другой стране, её народе принимают форму образа врага. Развитие этих процессов в прошлом изучается в последние годы довольно активно в рамках исторической имагологии — относительно молодой научной дисциплины, функционирующей на стыке истории, социологии, психологии, этнологии, конфликтологии, культурологии и т. д. Рассмотрим подробнее несколько отечественных и зарубежных работ, авторы которых затрагивают вопрос об образе врага в сознании русского и немецкого общества накануне и в годы Первой мировой войны.

Монография Е. С. Сенявской (Институт российской истории РАН) (1) посвящена восприятию союзников и противников России и СССР в российском/советском обществе в XX веке и хронологически охватывает период начиная с русско-японской войны 1904—1905 гг. и заканчивая войной 1979—1989 гг. в Афганистане. Автор опирается на довольно широкий круг источников, включая как официальные документы военного ведомства, разведки, пропаганды, так и источники личного происхождения, произведения литературы и искусства, данные устной истории и др.

Помимо анализа конкретно-исторического материала, книга содержит и пространный теоретический раздел, посвящённый самому понятию образа врага. Сенявская определяет его как «представления, возникающие у социального (массового или индивидуального) субъекта о другом субъекте, воспринимаемом как несущий угрозу его интересам, ценностям или самому социальному и физическому существованию, и формируемые на совокупной основе социально-исторического и индивидуального опыта, стереотипов и информационно-пропагандистского воздействия. Образ врага, как правило, имеет символическое выражение и динамический характер, зависящий от новых внешних воздействий информационного или суггестивного типа» (1, с. 20). Критикуя различные упрощённые трактовки образа врага как искусственной, сугубо идеологической конструкции, автор настаивает, что это явление имеет более сложную природу и возникает скорее в результате наложения искусственных образов, насаждаемых пропагандой, на уже существующие стереотипы о неприятеле, а также на объективный опыт взаимодействия с ним.

Источники, характеризующие представления участников Первой мировой войны о противнике, автор подразделяет на три основные группы: пропагандистские материалы и пресса; боевые донесения и доклады; источники личного происхождения. Пропаганда пыталась навязать населению определённый заранее разработанный образ врага, однако оперировала чаще всего слишком абстрактными понятиями (славянство, братья-сербы, честь России, слава русского оружия и т. п.). С учётом того, что основную массу населения страны (а значит, и личного состава армии) в то время по-прежнему составляли крестьяне, по большей части неграмотные или малограмотные, которым такие абстракции были просто непонятны, неудивительно, что эти идеи положительного отклика как правило не вызывали, хотя со временем пропагандисты и пытались более гибко подстроиться под особенности мышления своих читателей. Боевые донесения и доклады, напротив, отличались аналитическим характером и были основаны на данных разведки и результатах непосредственного взаимодействия с противником.

Источники личного происхождения позволяют исследовать истинные представления и настроения их авторов, сопоставить их с теми концепциями, которые продвигались официальной пропагандой. Письма, дневники и воспоминания фронтовиков отражают их персональный фронтовой опыт и восприятие ими тех вражеских солдат, с которыми им самим приходилось сражаться.

Анализ всех этих источников показывает, что в сознании русских военнослужащих и гражданского населения сосуществовали два фактически независимых образа врага, которые автор характеризует как «глобальный» и «бытовой» (1, с. 71—72). Первый из них включал общие представления о государствах-противниках, был крайне негативным по содержанию и отличался известным постоянством; в определённой степени он сохранился и после окончания боевых действий. Германия и её союзники представлялись жестокими и коварными агрессорами, ответственность за развязывание войны целиком и полностью возлагалась на них. «Бытовой» образ врага, формировавшийся в результате непосредственных контактов с неприятельскими солдатами в бою, с военнопленными и гражданским населением оккупированных русскими территорий, отличался гораздо большей гибкостью. Образ врага-чудовища, характерный для первых месяцев войны, впоследствии сменился более адекватным образом врага-человека, а ненависть и презрение в позиционный период нередко уступали место сочувствию, особенно по отношению к рядовым солдатам противника, которые, так же как и русские солдаты, вынуждены были нести на своих плечах всю тяжесть войны, смысл которой становился для них всё более туманным.

Автор отмечает также, что дегуманизация неприятеля в Первую мировую войну не достигла такой крайней степени, как позже во Вторую. Если в 1914—1918 гг. оценки немцев на личностно-бытовом уровне были хотя и негативными, но «менее эмоционально окрашенными, более нейтральными, часто даже беззлобными и просто ироничными», то в 1941—1945 гг. несравнимо более жестокое поведение оккупантов на советской территории привело к тому, что образы врага-машины, врага-зверя в сознании советских людей были намного более стойкими (1, с. 105).

Союзники Германии — Австро-Венгрия и Турция — воспринимались как второстепенные противники. На отношении к австро-венгерской армии сказывался её многонациональный состав. Наиболее опасным противником русские считали венгров, по боеспособности они превосходили австрийцев, но уступали германским войскам. Австрийцы как противник на первых порах вызывали известное уважение, однако впоследствии отношение к ним стало более жёстким, поскольку они, так же как и немцы, применяли химическое оружие, имели место и преступления против мирного населения на оккупированных австрийскими войсками территориях. К славянским народам Австро-Венгрии русские относились с симпатией, как к своим угнетённым сородичам, тем более что в среде этих народов были сильны антиавстрийские настроения. Из военнопленных чехов и словаков в 1917 г., уже при Временном правительстве, был сформирован Чехословацкий корпус, сыгравший годом позже важную роль в развязывании Гражданской войны.

Население Турции в этнокультурном плане отличалось ещё большей неоднородностью, чем в Австро-Венгрии, и отношение к нему русских было более дифференцированным. Симпатию вызывали армяне и ассирийцы, как христианские народы, к тому же подвергавшиеся жестоким репрессиям со стороны турок. Мусульмане-курды, напротив, рассматривались как «дикие азиаты»; этому способствовало и то, что они, несмотря на своё не слишком дружественное отношение к туркам, принимали широкое участие в боевых действиях против русских войск и отличались особой жестокостью, которая провоцировала ответную ненависть и насилие. Турки по сравнению с ними воспринимались скорее с уважением, как «культурная», почти европейская нация, несмотря на то, что правительство Османской империи считалось давним и непримиримым врагом России, а российская сторона не отказывалась от своих планов расчленения Турции и захвата проливов. Со временем на турецком (Кавказском) фронте, так же как и на австро-германском, среди солдат стала накапливаться усталость от войны. В этих условиях турки, подобно немцам и австрийцам, всё чаще воспринимались как такие же люди, против своей воли поставленные в положение «пушечного мяса» ради чуждых им интересов и целей.

Немецкий историк Хубертус Ф. Ян в своей книге (4), анализирует эволюцию русского патриотизма на протяжении Первой мировой войны; истощение патриотического энтузиазма в 1915—1916 годах он рассматривает как один из факторов, обусловивших крушение монархии в 1917‑м. Предметом исследования являются прежде всего патриотические мотивы в массовой культуре (в книге используется термин «патриотическая культура»), которая, по мнению Яна, в гораздо большей степени отражает настроения широких слоёв населения, нежели философско-публицистические произведения и официальная пропаганда, поскольку обращается к несопоставимо более обширной аудитории и к тому же вынуждена из коммерческих соображений достаточно своевременно реагировать на её запросы. В книге не рассматривается художественная литература: в силу своего более чем значительного объёма она требует отдельного исследования.

В лубках, переживших в 1914 г. своеобразный, хотя и непродолжительный, ренессанс, немец обычно изображался хорошо вооружённым и экипированным, но его техническому превосходству противопоставлялись русская храбрость и смекалка. Большое количество лубочных картинок было посвящено жестокости врагов. Подчёркивалось (в т. ч. с использованием религиозных и квазирелигиозных образов и символов), что Россия и другие страны Антанты сражаются за «правду», в отличие от Германии и её союзников. Ещё одна особенность этих картинок состояла в том, что, «как и в военных лубках девятнадцатого столетия, кровь и страдания отводились врагу и его жертвам из числа мирных жителей»; как следствие, изображения своих собственных солдат на поле боя и в госпитале оказывались на удивление бескровными (4, с. 21).

Пропагандистские образы государств Четверного союза во многом были продолжением традиционных стереотипов, существовавших ещё до начала войны: «Давние представления о Востоке как о чём-то экзотическом и как об объекте экспансии повлияли на образ глупого несчастного султана, живущего посреди фантастической роскоши. Образы слабой, разваливающейся империи, отражающие соперничество с Австрией, проецировались на фигуру старого и слабого Франца-Иосифа. Доминирующая роль Вильгельма в этом трио и его якобы сатанинский характер отражают восприятие русскими Германии как наиболее опасного врага, против которого должны быть направлены наибольшие усилия. Дегуманизированный образ Вильгельма также включал традиционные русские клише о милитаризме немцев, их заносчивости, педантизме, мелочности и ограниченности» (4, с. 173).

Любопытно, что столь красочные и по-своему целостные образы враждебных наций не сопровождались таким же целостным образом самой России. «Русские, — заключает автор, — имели достаточно ясное представление о том, против кого они воюют, но не о том, за кого или за что» (4, с. 173).

В работе Е. Ю. Сергеева (Институт всеобщей истории РАН) (2) исследуется менталитет российской военной элиты накануне Первой мировой войны, и в частности восприятие военными крупнейших государств Запада — потенциальных противников и союзников России (Германия, Австро-Венгрия, Франция, Великобритания, Италия, Швеция, США), а также их позиция по вопросу о путях дальнейшего социально-политического развития страны. Хронологически монография охватывает «время заката „старого порядка“ в Европе и соответственно — автократического режима в России, когда постепенное усиление международной напряжённости сопровождалось обострением всего комплекса социально-политических, национальных и экономических противоречий самодержавной империи» (2, с. 9), предметом исследования являются системы представлений о мире и месте в нём России, бытовавшие в среде военной элиты; представления российских высокопоставленных военных сравниваются с представлениями их коллег в западных странах. Источниковую базу работы составили архивные документы, опубликованные материалы служебной переписки, публицистика изучаемого периода, статистические материалы, мемуары и дневники очевидцев событий, а также произведения художественной литературы, отражающие «тот особый колорит, который был присущ русской офицерской среде начала XX столетия и предвоенных лет» (2, с. 15).

На вопрос о том, какая из европейских держав является главным потенциальным противником России в будущей войне, российская военная элита (как, впрочем, и политическая) долго не могла с уверенностью ответить. Традиционно наиболее близкой России, в т. ч. в культурном и политическом отношении, считалась Германия, тогда как Великобритания по-прежнему вызывала недоверие. Англофобские настроения дополнительно усилились во время англо-бурской войны 1899—1902 гг. и русско-японской войны 1904—1905 гг., во время которой Лондон проводил по отношению к России политику враждебного нейтралитета. Кадровые военные относились к своим немецким коллегам с большей симпатией, чем к английским — сказывались сходство русского военного менталитета с немецким и его отличие от британского. Тем не менее в условиях нарастающей напряжённости в отношениях с Германией Россия склонялась к партнёрству с Англией, тем более что дальнейшее соперничество с нею казалось уже бесперспективным. В 1907 г. было заключено англо-русское соглашение, завершившее складывание Антанты, а в 1909—1910 гг. Великобритания перестала упоминаться как вероятный противник и в стратегических планах русского Генерального штаба.

Безусловно враждебным было отношение к Австро-Венгрии. Этому способствовало ожидание её скорого распада, который мог бы позволить России расширить свою зону влияния в Юго-Восточной Европе. Австрийская армия, в отличие от германской, не считалась опасным противником; предполагалось, что в случае войны её ожидает быстрый развал из-за накопившихся межнациональных противоречий. Эти шапкозакидательские настроения стали впоследствии одной из причин того, что в условиях международного кризиса лета 1914 г. правительство Николая II выбрало силовой путь решения конфликта.

Отдельный параграф монографии посвящён представлениям российских военных о национальных характерах народов Запада: немцев, австрийцев, французов, итальянцев, англичан, американцев. Отношение к немцам было двойственным: положительно оценивались их дисциплинированность, пунктуальность и методичность, отрицательно — прежде всего практицизм и национализм. Популярной была теория «двух Германий Гёте и Бисмарка». Такой взгляд перекликался с представлениями, доминирующими в народной культуре: в XIX в. немцы воспринимались как чужие, но не как враги. Волна германофобии стала нарастать лишь после заключения англо-русского союза. В 1908—1910 гг. её объектом были прежде всего австрийцы, которые традиционно не отделялись от германских немцев, но в 1912—1914 гг. главной мишенью стали подданные кайзера Вильгельма II.

Отношение к англичанам, напротив, довольно долго оставалось враждебным. Бурное экономическое развитие капиталистической Британии, которая к тому же нечасто посещалась русскими и была им почти незнакома, в отличие от стран континентальной Европы, породило стереотип о якобы присущем её жителям практицизме, эгоизме и лицемерии. Сильное раздражение вызывал английский национализм (джингоизм). Демократические права и свободы, действовавшие в Соединённом королевстве, также были чужды большинству представителей российской политической и военной элиты. Положительный образ Великобритании начал формироваться лишь в последние предвоенные годы, причём процесс этот, по мнению автора, так и остался незаконченным и «мог привести только к временным, конъюнктурным результатам, но никак не послужить прочной основой для долговременного союза, основанного на близости или совпадении глубинных основ образно-представленческой картины мира, характерной для сознания правящих кругов обеих стран» (2, с. 210).

Образ внешнего врага дополнялся образом врага внутреннего, в лице прежде всего поляков, финнов и евреев. Все три народа воспринимались резко негативно, через призму многочисленных стереотипов, рассматривались как враждебные России и принципиально неблагонадёжные. Предполагалось, что нейтрализовать исходящую от них угрозу можно лишь репрессивными мерами, включая политику русификации в Финляндии и Польше. Автор приходит к неутешительному выводу: «Изучение этноконфессионального аспекта представлений военной элиты России о Западе показывает, что кризис и последовавший национальный распад империи были по сути предопределены неспособностью „верхов“ осознать острейшие этноконфессиональные проблемы на адекватном уровне, чтобы, преодолев паралич политической воли, приступить к их решению с учётом основных тенденций эволюции национальных отношений в государствах Европы и США» (2, с. 211).

Ситуацию, сложившуюся по другую сторону фронта, анализирует Петер Ян (Германо-российский музей «Берлин-Карлсхорст») в статье, посвящённой представлениям немцев о России в годы Первой мировой войны (5). Вооружённое столкновение между великими державами в эпоху индустриальных войн и массовых армий потребовало не только беспрецедентной по своим масштабам мобилизации людских, а затем и экономических ресурсов противоборствующих стран на нужды фронта, но и соответствующей идеологической и психологической мобилизации, составной частью которой как раз и является образ врага. Между тем образ России в немецкой печати оставался в основном почти неизменным с первой половины XIX в., менялись лишь отдельные детали и акценты. В 1914 г. Россия и Германия впервые после столетнего перерыва оказались в состоянии войны друг с другом, а сотни тысяч немецких военно­обязанных, направленных на Восточный фронт, получили возможность лично побывать в нашей стране и сравнить свой непосредственный опыт с теми сведениями, полученными из газет или во время учёбы, которыми они располагали ранее.

В статье анализируются главным образом сообщения немецкой печати о событиях в Восточной Пруссии в августе-сентябре 1914 г. Неожиданное вторжение российских войск в пределы Германии и быстрая победа над ними стали первым и одним из важнейших оснований, на которых формировался образ русского врага в пропаганде и массовом сознании (в дальнейшем существенную роль сыграл также опыт солдат и офицеров Рейхсвера, воевавших на российской территории, проходивших службу в оккупационных войсках и побывавших в русском плену). Эти же события использовались и для того, чтобы подчеркнуть мужество и героизм немцев в противовес «варварству» русских, а уничтожение 2‑й российской армии во время Восточно-Прусской операции получило в германской литературе наименование битвы при Танненберге, что давало возможность представить его как своеобразный реванш за разгром войск Тевтонского ордена в Грюнвальдском сражении 1410 г. (Танненбергская битва в немецкой традиции).

Негативные образы каждой из стран Антанты в германской пропаганде имели свои особенности, основанные на ранее существовавших предубеждениях по отношению к ним («декадентская» Франция, Англия — оплот капитализма, страна торгашей и т. д.). В образе России центральное место занимало «варварство» русских, проявлениями которого, согласно германским источникам, были пьянство, грязь, жестокость солдат по отношению к мирным жителям, мародёрство, грабежи, изнасилования и т. д. «Варварство», в свою очередь, тесно увязывалось с образом царской деспотии; в совокупности они рассматривались как проявления «азиатской» природы России. Подобная демонизация противника не только укрепляла волю к продолжению борьбы среди военнослужащих и гражданского населения, но и была удобным оправданием для нарушения международного гуманитарного права самими немцами: жестокость по отношению к русским преподносилась как месть.

Автор отмечает, что в действительности военные преступления в истории Первой мировой были скорее исключением: «Гражданское правосознание, которое предусматривало определённые нормы и для ведения войны, оставалось в силе, несмотря на столь эффектные образы врага, и всё ещё ограничивало такого рода фантазии о возмездии» (5, с. 240). Однако стереотипы об отсталости, варварстве и жестокости русских, распространившиеся в годы войны, продолжали существовать и после её окончания и впоследствии были использованы нацистами (наряду с идеей борьбы против «еврейского большевизма») как повод для официального отказа от соблюдения правил и обычаев войны в борьбе против Советского Союза. Военная пропаганда 1914—1918 гг., таким образом, стала одной из предпосылок к преступлениям немецких военнослужащих в годы Второй мировой войны.

В качестве примера пропагандистской борьбы вокруг одной определённой темы можно привести историю разрушения города Калиша (Польша, Великопольское воеводство, в составе Российской империи был центром Калишской губернии) германскими войсками в августе 1914 г., которую рассматривает в своей статье (3) Лора Энгельстайн (Йельский университет, США). Калишские события были одним из первых случаев нарушения международного гуманитарного права во время Первой мировой войны, их история широко использовалась российской пропагандой не только внутри страны, но и за её пределами, во-первых, для борьбы с уже упоминавшимся стереотипом о «варварстве» русских, который в то время активно эксплуатировался Центральными державами, и во-вторых — для демонизации противника в глазах населения России, т. к. в предвоенные годы немцы с их успехами в науке и культуре вызывали скорее уважение. Поскольку вскоре последовала оккупация Германией Бельгии, также сопровождавшаяся разрушением городов и репрессиями против мирного населения, Калиш стали называть «нашей Бельгией». Истории некоторых жителей города использовались и в дидактических целях, как примеры героизма и стойкости перед лицом тяжёлых испытаний. Такие неудобные для самой России детали, как бегство царских чиновников, бросивших Калиш на произвол судьбы, и проявления жестокости и антисемитизма со стороны русской армии, неоднократно имевшие место на других участках фронта, напротив, старательно замалчивались. Автор отмечает подчёркнуто сочувственное отношение царской пропаганды к польскому населению Калиша, отсутствие в публикуемых материалах каких-либо попыток обвинить поляков в измене и сговоре с немцами. Стремясь удержать лояльность своих польских подданных, правительство Николая II воздержалось в данном случае от разжигания шовинистских настроений.

Немецкая пропаганда, со своей стороны, утверждала, что войска Силезского ландверного корпуса, захватившие Калиш, сами вынуждены были отражать атаки местных жителей. Позиция польских авторов была в целом аналогична той, которая представлена в русскоязычных источниках. Хотя расследование 1919 г., предпринятое польскими властями, так же как и предыдущее, проводившееся российской комиссией в 1915 г., не позволило с уверенностью ответить на вопрос о виновниках трагедии, поляки настаивали на том, что немцы несут ответственность по крайней мере за непропорциональное применение силы. Всячески подчёркивалась лояльность местных жителей по отношению к германским войскам.

М. М. Минц