Everyday Life in the USSR in the Age of Stalin (in Russian)

Published in Sotsial’nye i gumanitarnye nauki. Otechestvennaia i zarubezhnaia literatura. Seriia 5, Istoriia, no. 1 (Moscow, 2012), 106–19 (in Russian).

М. М. Минц
ПОВСЕДНЕВНАЯ ЖИЗНЬ СОВЕТСКОГО ОБЩЕСТВА В СТАЛИНСКУЮ ЭПОХУ
(Реферативный обзор)

Такая область, как история повседневности, уже давно привлекает значительное внимание исследователей. Не является исключением и повседневная жизнь советского общества в 1920-е — начале 1950-х годов. Представляется небезынтересным проанализировать несколько особенно примечательных работ по этой теме, увидевших свет в последние годы (рефераты некоторых из них уже выходили в нашем журнале).

Большинство статей, упомянутых в данном обзоре, были опубликованы в двух сборниках, авторы которых попытались переосмыслить историю повседневной жизни в Советском Союзе на основе современных теоретико-методологических моделей и с учётом новых источников, ставших доступными для исследователей в постсоветский период. Сборник «Повседневная жизнь в ранней Советской России: Усвоение революционных ценностей» (2) под редакцией Кристины Кэйер (Колумбийский университет) и Эрика Наймана (Калифорнийский университет в Беркли) охватывает 1920-е — 1930-е годы. Авторы статей исходят из того, что СССР в это время играл немаловажную роль в общеевропейской истории, представляя собою советский вариант модерности. Одним из важнейших атрибутов этой советской модерности была необходимость «усвоения» обществом коммунистической идеологии. Революция (и это осознавалось современниками) неизбежно вела к конфликту между частной жизнью во всех её формах и коллективистской идеологией большевиков. Поиск возможных путей его разрешения в повседневной практике «простого» советского человека составляет центральную тему книги.

Другой сборник статей — «Поздний сталинизм в России: Общество между реконструкцией и обновлением» (4), под редакцией Джулианы Фюрст (Оксфорд), — посвящён состоянию советского общества в эпоху послевоенного сталинизма. Как отмечает Дж. Фюрст во введении, этот период до недавнего времени оставался по преимуществу вне поля зрения западных учёных, которых больше интересовали события 1930-х годов и Отечественная война. Кроме того, его интерпретации в исторической науке долгое время определялись нашими знаниями об истории довоенного СССР, что породило упрощённое представление о нём как о логическом продолжении довоенного периода, «апогее сталинизма», эпохе реконструкции не только экономики, но и политической системы, сложившейся в годы первых пятилеток. Авторы сборника, напротив, предлагают рассматривать советское общество 1940-х — начала 1950-х годов как самостоятельный феномен, в исторической перспективе образующий своеобразный водораздел между довоенным сталинским режимом и постсталинским СССР, эпоху не только «реконструкции», но и «обновления» (reinvention). На этом этапе прежний революционный пафос сменился более простой и привычной имперской идеологией, в повседневную жизнь вернулся национализм, в условиях тотального дефицита начался рост коррупции, возникла теневая экономика. Массовый энтузиазм эпохи «социалистического наступления» ушёл в прошлое, общество постепенно отчуждалось от власти. Появилась молодёжная контркультура (стиляги) — явление совершенно немыслимое в 1930-е годы. Довоенный проект нового общества, таким образом, оказался уже нереализуемым, несмотря на по-прежнему жёсткий идеологический диктат и продолжающиеся репрессии. Началом этого нового периода в советской истории авторы считают даже не май 1945 г., а скорее победу в битве под Москвой, когда прошёл шок первых месяцев войны и у людей появилась возможность ещё раз задуматься о своих взаимоотношениях с правящим режимом.

Общество в поисках идентичности

В условиях нового общественного строя многие граждане РСФСР — СССР столкнулись с проблемой поиска новой идентичности. Мэтью Рендл (университет Аберистуита, Уэльс) прослеживает этот процесс в своей статье «„Стать советским“: бывшие дворяне в советском обществе, 1917—1941» (6) на примере российских дворян. Как показано в статье, их положение в советском обществе характеризовалось не только переменами, но и известной преемственностью по отношению к дореволюционной эпохе. Это проявлялось в поведении, привычках, ментальности, а также в самосознании, несмотря на необходимость работать на тех же предприятиях и преодолевать те же жизненные трудности, с которыми имели дело остальные советские граждане. «Стать рабочим» ещё не означало «стать советским», и многие дворяне в этой новой для себя ситуации стремились прежде всего остаться самими собой.

Шейла Фицпатрик в статье «Два лица Анастасии» (2, с. 23—34) анализирует дело Анастасии Плотниковой, которая в 1930-е годы занимала пост председателя Петроградского райсовета в Ленинграде и в 1936 г. едва не была «разоблачена» как «замаскировавшийся враг народа», поскольку в своё время скрыла тот факт, что в детстве являлась не просто батрачкой у своего дяди ― зажиточного крестьянина, как она написала в своей автобиографии, но и его приёмной дочерью. Весной 1936 г. на неё поступил донос, автор которого утверждал, что она родом из кулаков и, таким образом, всегда была и остаётся тайным врагом советской власти. Плотниковой повезло: ей удалось доказать своё «бедняцкое» происхождение; дальнейшая её судьба неизвестна. Фицпатрик особо подчёркивает, что не только Плотникова, но и те, кто пытался «разоблачить» её, дают в своих описаниях одностороннюю картину её биографии, т. е. социальной идентичности придавалось ярко выраженное прикладное значение.

Уровень жизни

Проблема уровня жизни в Советском Союзе в сталинский период включает в себя несколько составляющих, одной из которых был жилищный вопрос. Ему посвящена, в частности, монография М. Г. Мееровича «Наказание жилищем» (1). Автор подробно анализирует советскую жилищную политику в городах с момента прихода большевиков к власти в результате Октябрьской революции 1917 года и до ликвидации жилищной кооперации в 1937 г. Он отмечает, что исследуемая проблема имеет два аспекта, поскольку проведение реформ «сверху» путём принятия разнообразных нормативных актов сопровождалось и дополнялось многочисленными инициативами «снизу». В данной книге Меерович сосредотачивается именно на первой, государственно-правовой стороне проблемы. Он объясняет это двумя обстоятельствами: во-первых, стержневым элементом жилищной политики, необходимым для того, чтобы реконструировать её эволюцию, являлись именно решения государственных органов; во-вторых, реакция населения на инициативы власти составляет тему отдельного исследования, которое автор ещё планирует осуществить в будущем (1, с. 9). Меерович подробно рассматривает все основные инициативы советского государства в 1917—1937 гг., направленные на урегулирование отношений в жилищной сфере, а также их результаты. Он приходит к выводу, что на всём протяжении изучаемого периода первичным мотивом власти было не столько наделение граждан жильём (хотя и эта цель, безусловно, постоянно имелась в виду), сколько обеспечение тотального контроля со стороны государственных структур над распределением и использованием жилплощади. При подобном огосударствлении жилого фонда под угрозой выселения за любую провинность оказывался буквально каждый, что делало жилище мощным инструментом государственного принуждения, тогда как улучшение жилищных условий в условиях тяжелейшего дефицита жилья становилось весомым материальным поощрением и способом приобщения к привилегированным слоям общества. К тому же скученность населения в коммунальных квартирах делала частную жизнь более прозрачной и контролируемой. Это, а также существующие идеологические представления о «новом быте», основанном на коллективизме, стало одной из причин того, что жилищный вопрос так и не получил своего разрешения в довоенные годы, поскольку государство не было заинтересовано в массовом предоставлении гражданам индивидуальных квартир.

Тема жилья затрагивается и в статье Дональда Филцера (университет Восточного Лондона) «Уровень жизни против качества жизни: Борьба с городской средой в России в первые годы послевоенной реконструкции» (4, с. 81—102). Автор выделяет два фактора, оказывавших значительное влияние на уровень жизни в советских городах, но не зависевших напрямую от финансового положения их жителей и наличия товаров в магазинах: жилищный вопрос и санитарную обстановку. Исследование выполнено в основном на материале городов и регионов, находившихся во время Отечественной войны в тылу и не пострадавших в результате боевых действий (исключение составляет только Московская область). Как показано в статье, жилищный кризис имел перманентный характер и был настолько тяжёлым, что не был преодолён даже при Хрущёве, несмотря на скачкообразный рост темпов жилищного строительства. Санитарная обстановка в городах в первые послевоенные годы также оставалась неудовлетворительной: значительная часть домов не имели ни водопровода, ни канализации, мыла временами не хватало даже в общественных банях. Автор подчёркивает, что уже эти два фактора — дефицит жилья и антисанитария — превращали повседневную жизнь большинства горожан в непрерывную борьбу за выживание. Причиной такого положения был прежде всего избранный правительством курс на приоритетное форсированное развитие тяжёлой промышленности; люди в подобных условиях неизбежно рассматривались как расходный материал.

Статья Ребекки Мэнли (Королевский университет, Кингстон, Канада) «Куда нам потом переселять товарищей?» (4, с. 233—246) посвящена проблеме возвращения прежнего жилья гражданам, вернувшимся из эвакуации после окончания Отечественной войны. Многие из них сталкивались с тем, что их квартиры за время их отсутствия были заняты новыми жильцами, причём попытки вернуть жильё нередко наталкивались на серьёзные трудности. В условиях кризиса власти вынуждены были выделять категории населения, имевшие приоритетное право на возврат жилья (сюда относились, к примеру, военнослужащие и члены их семей). Остальные эвакуированные, соответственно, нередко оказывались в положении граждан второго сорта. Проблема возврата жилья, таким образом, стала основой, на которой выстраивалась новая общественная иерархия. В статье также отмечается, что в числе граждан, подвергшихся дискриминации, оказалось и значительное число евреев.

Проблема качества жизни не ограничивалась жилищным вопросом. Ещё одна её составляющая рассматривается в монографии Эми Рэндалл (университет Санта-Клары, США) «Советская страна грез: торговля и потребление в 1930-е годы» (5). Автор исследует кампанию по созданию государственной системы розничной торговли, начатую в 1931 г. с целью преодолеть кризис распределения, разразившийся в 1929—1930 гг. после ликвидации частных и кооперативных магазинов. Эта кампания рассматривается в книге в двух измерениях: «сверху» — с точки зрения партийно-государственного руководства и «снизу» — с точки зрения рядовых продавцов, покупателей и общественных контролёров. Реформа розничной торговли показана в общеевропейском контексте зарождающейся культуры массового потребления. Анализируется и эволюция отношения к этому явлению самих большевиков — от национализации магазинов в период «военного коммунизма» к возрождению частной торговли в годы НЭПа и от её повторной ликвидации в конце 1920-х годов к предпринятой в следующем десятилетии попытке создать советскую «страну грёз». С этой точки зрения реформа означала серьёзную корректировку проводимого политического курса: большевистское руководство, по существу, отказалось и от прежних ценностей революционного аскетизма, и от представления о постепенном переходе в будущем к системе прямого обмена. Результаты реформы оказались весьма ограниченными, поскольку в экономической политике приоритет по-прежнему отдавался форсированному развитию тяжёлой промышленности за счёт других отраслей. Тем не менее производство товаров народного потребления на протяжении 1930-х годов значительно выросло, в городах была создана новая сеть магазинов, а в массовом сознании сформировался новый позитивный образ советской торговли, тесно связанный с индустриализацией, «культурностью», стремлением «догнать и перегнать» Запад. Возникла новая идентичность — советский потребитель. Активное привлечение женщин к работе в сфере торговли привело к её своеобразной «феминизации», что означало значительные изменения в гендерных отношениях. Таким образом, стремясь заручиться лояльностью собственных граждан, режим изменил действующий «общественный договор», сделав экономику потребления важным компонентом собственной легитимности. Как следствие, растущая неспособность советской экономики удовлетворить нужды потребителей в дальнейшем стала одной из причин массового разочарования в социализме.

Государство и семья

Противоречивое отношение советского руководства к институту семьи хорошо показано в статье Синтии Хупер (колледж Святого Креста, Вустер, Массачусетс) «Семейная политика в СССР 1930-х годов» (2, с. 61—91). Автор внимательно прослеживает, как попытки модернизировать повседневность в соответствии с советской идеологией сочетались с подозрительностью к личной, семейной жизни, родственным отношениям, которые, не будучи полностью подконтрольны государству, рассматривались как потенциальный очаг неблагонадёжности. Эта же проблема затрагивается и в статье Лилии Кагановски (университет Иллинойса), посвящённой вышедшему в 1936 г. фильму И. Пырьева «Партийный билет» (2, с. 35—60).

Представляет интерес также статья К. Кэйер «Освобождённые от капитализма: Ностальгия, отчуждение и будущее воспроизводства в пьесе Третьякова „Хочу ребёнка!“» (2, с. 183—216). Автор анализирует представления о грядущем переустройстве быта, характерные для советского авангардизма времён НЭПа. Героиня пьесы С. Третьякова, решив обзавестись потомством, подходит к этому вопросу с позиций рационализма и евгеники: тщательно подбирает в отцы настоящего пролетария, лишённого физических недостатков; договаривается со своим избранником; затем порывает с ним отношения и впоследствии отдаёт сына в детский дом, чтобы он мог получить «правильное», коллективистское воспитание. В статье показана внутренняя противоречивость пьесы, которая, несмотря на свою общую радикальную направленность, фактически порождает у читателя серьёзные сомнения в возможности, да и необходимости рационализировать такую сложную область, как любовь, семья, рождение и воспитание детей.

В статье Миэ Накачи (Чикагский университет) «Население, политика и воспроизводство: Поздний сталинизм и его наследие» (4, с. 23—45) рассматривается послевоенная демографическая политика советского руководства, основанная на новом законе о семье 1944 года и направленная на стимулирование рождаемости путём дополнительных социальных гарантий многодетным семьям и матерям-одиночкам. Автор приходит к выводу, что закон, на который в своё время возлагались большие надежды, в действительности содержал целый ряд заведомо неудачных положений. Это было связано как с тяжёлой экономической ситуацией в стране после войны, чего не предвидели авторы закона во главе с Хрущёвым, так и с фактическим разгромом демографической науки в 1930-е годы. Любопытно, что закон 1944 года надолго пережил Сталина и был отменён только в 1968 г., с принятием новых Основ законодательства о браке и семье. Не в последнюю очередь это было связано с тем, что именно в период позднего сталинизма сформировался круг руководителей высшего ранга, многие из которых (в том числе и Хрущёв) оставались у власти ещё в течение длительного времени после смерти «вождя».

Идеология и культура

Сложные взаимоотношения между идеологией и культурой, идеологией и повседневностью анализируются, в частности, в книге Катарины Кухер (Тюбингенский университет, Германия) «Парк имени Горького: Культура свободного времени при сталинизме, 1928—1941» (3). В монографии описан довоенный период истории Центрального парка культуры и отдыха, особенностью которого было стремление властей использовать его не только как место массового отдыха и развлечения, но и для просвещения трудящихся в соответствии с концепцией «культурности», а также для их идеологического воспитания, в том числе средствами монументальной пропаганды; в послевоенные годы эта функция была утрачена. Концепция Парка имени Горького основывалась на традициях русского народного праздника; кроме того, был использован и современный опыт обустройства парков и других мест массового отдыха, например, аттракционы. Начиная с 1932 г. идеологические запреты были частично ослаблены, что отразилось и на культуре свободного времени; как показывает автор на примере танцев, здесь происходило активное усвоение иностранных «буржуазных» заимствований, которые, впрочем, нередко принимали на советской почве новые, «пролетарско-революционные» формы («массовый танец»). По мнению Кухер, в этом выразилась готовность к компромиссу, свойственная в те годы большевистскому руководству, стремившемуся заручиться лояльностью своих граждан. Анализ программы и структуры парка показывает, что культура свободного времени ни в коей мере не являлась противоположностью сталинского режима ― напротив, она была его прочной составной частью. Приметой эпохи стала установка на массовые формы отдыха, проявившаяся, к примеру, в организации грандиозных карнавалов, строительстве театров на открытом воздухе с огромной по тем временам вместимостью и т. д. В то же время просветительско-идеологическая функция Парка культуры в середине 1930-х годов в известной мере утратила своё значение. Это было связано как с обширными размерами самого парка, затруднявшими его использование в дидактических целях, так и с тем обстоятельством, что его концепция была в значительной степени ориентирована на интересы относительно молодой и интенсивно развивающейся части общества. Как следствие, многие посетители склонны были рассматривать Парк имени Горького и аналогичные ему заведения просто как место отдыха и общения, но не образования или воспитания.

В статье Моники Рютерс (Базельский университет) «Московская улица Горького при позднем сталинизме: Пространство, история и Lebenswelten» (4, с. 247—268) анализируется место улицы Горького в повседневной жизни москвичей в послевоенные годы.

Идеологизация затрагивала и другие области культуры. Так, в статье Рэнди Кокс «„НЭП без нэпманов!“ Советская реклама и переход к социализму» (2, с. 119—152) даётся обзор истории советской рекламы в годы НЭПа. Как отмечает автор, большевики, согласившись в 1921 г. на частичное восстановление рыночных отношений, столкнулись с непростой дилеммой: с одной стороны, реклама представлялась эффективным способом увеличить сбыт промышленной продукции, в том числе и продукции государственных предприятий; с другой стороны, с точки зрения господствующей идеологии она рассматривалась как возможный источник потребительских настроений в обществе, что противоречило прежним идеалам революционного аскетизма. В статье показаны основные этапы развития рекламного рынка в 1920-е годы, анализируется взаимодействие рекламы и пропаганды (попытки использовать рекламу для борьбы с «нэпманами», вытесняя с рынка продукцию частных производителей; использование элементов пропаганды в самой рекламе). По мнению автора, большевистскому руководству так и не удалось сделать рекламу органичной частью новой советской действительности. С началом индустриализации рекламный рынок был ликвидирован; возрождение рекламы произошло только во второй половине 1930-х годов, в связи с появлением новой концепции советского потребителя.

В статье Бориса Вулфсона (Университет Южной Калифорнии) «Страх на подмостках: Афиногенов, Станиславский и становление сталинского театра» (2, с. 92—118) анализируется пьеса А. Афиногенова «Страх» (1931), главный герой которой, профессор дореволюционной школы Иван Бородин, вступает в конфликт со своими молодыми коллегами, выдвиженцами советских лет, и, не сумев понять и принять их оригинальные научные разработки, основанные на марксистской теории, становится вредителем. В начале 1930-х годов маховик сталинских чисток ещё только набирал обороты, однако появление пьесы Афиногенова совпало по времени с очередной волной репрессий против «буржуазных специалистов», и, безусловно, сыграло свою роль в укреплении нового мироощущения, характерного для предвоенного десятилетия; пьеса одновременно отражала и формировала повседневный опыт зрителей.

Дети и молодёжь

Предпринятая большевиками работа по тотальной перестройке общества и общественного сознания в соответствии с коммунистической доктриной не могла не затронуть и подрастающие поколения. Этой проблеме посвящена, в частности, статья Катрионы Келли (Оксфорд) «Формирование „будущей расы“: Регулирование распорядка дня детей в ранней Советской России» (2, с. 256—281), охватывающая 1920-е и начало 1930-х годов. В статье Энн Лившиц (США) «Жизнь детей после гибели Зои: Порядок, эмоции и героизм в жизни детей и в детской литературе в послевоенном Советском Союзе» (4, с. 192—208) рассматривается проблема воспитания детей в первые послевоенные годы. Автор описывает, в частности, попытки использовать образы детей — героев Отечественной войны в дидактических целях, а также детскую литературу изучаемого периода и дискуссии среди писателей о том, какие качества она должна воспитывать у юных читателей.

Период позднего сталинизма ознаменовался заметным напряжением в отношениях между властью и молодёжью. Следствием этого, в частности, стали первые ростки контркультуры. Дж. Фюрст в своей статье «Важно быть стильным» (4, с. 209—230) приходит к выводу, что появление в советском обществе стиляг было связано не только с ослаблением идеологического контроля во время войны и в первые послевоенные годы, но и с кризисом идентичности, с которым столкнулось послевоенное поколение, чьи представители не сражались на фронте, не участвовали в партизанских отрядах и в общей атмосфере конца 1940-х годов оказались в известном смысле лишними. На этом этапе молодёжный нонконформизм в большинстве случаев носил довольно умеренный, аполитичный характер и выражался прежде всего в стремлении отличаться от других — отсюда и вызывающий по тем временам стиль одежды. Тем не менее, даже такое минимальное отклонение от принятых норм в условиях начавшейся Холодной войны было воспринято властями как угроза. Следствием начавшихся гонений на нонконформистов стало растущее отчуждение молодёжи от официальных инстанций, которое только усилилось после смерти Сталина.

Государство и общество в послевоенный период

В послевоенные годы в отношениях между обществом и государством в СССР произошли значительные изменения. Несмотря на предпринимавшиеся попытки (и небезуспешные) возродить репрессивную систему, существовавшую до войны, сталинское руководство медленно, но верно утрачивало рычаги воздействия на различные слои населения. Это проявилось и в деревне. Как показано в статье Жана Левеска (Техасский технологический университет) «„В серую зону“: Мнимые крестьяне и пределы колхозного порядка в послевоенной русской деревне, 1945—1953» (4, с. 103—119), посвящённой стратегиям пассивного сопротивления колхозников нарастающему давлению со стороны государства, возможности местных властей в плане контроля над ситуацией в колхозах на поверку оказались довольно ограниченными. Следствием этого стали такие явления как фиктивное разделение хозяйств (для получения дополнительного приусадебного участка), невыполнение обязательного минимума трудодней, увольнение из артели, уклонение молодёжи от работы в колхозе и, наконец, уход на заработки в провинциальные города и даже в соседние колхозы; после 1950 г. такие сезонные миграции уступили место массовому бегству из деревни.

Другой приметой позднего сталинизма стала растущая коррупция. Основными её причинами были такие органические черты советского строя, как тотальная централизация, дефицит, жилищный кризис и т. д., предоставлявшие «громадные возможности для чиновников» (4, с. 137). Джеймс Хейнзен (университет Роуэна, Нью-Джерси) и С. Хупер в своих работах, посвящённых этой проблеме, приходят к выводу, что корни повальной коррупции, отмечавшейся в брежневскую эпоху, уходят именно в первые послевоенные годы. В статье Хейнзена «Приступ кампании» (4, с. 122—141) описывается кампания 1946 года по борьбе со взяточничеством. Поскольку она проводилась в тайне, на основании секретных приказов, чтобы не привлекать внимание общественности к проблеме коррупции в СССР, её результаты были незначительны. Этому способствовало и ещё одно обстоятельство, о котором идёт речь в статье Хупер «Сокрытие преступлений в партии в послевоенный период» (4, с. 142—163): во второй половине 1940-х — начале 1950-х годов союзное руководство, стремясь обеспечить лояльность местных органов в условиях послевоенной разрухи, стало гораздо терпимее относиться к разного рода «прегрешениям» чиновников низового уровня. Власть Министерства государственного контроля была заметно ограничена, появилась тенденция к сокрытию преступлений, совершённых должностными лицами. Массовые кампании «критики и самокритики», подобные проводившимся в 1930-е годы, сошли на нет, доминирующей стала установка «не дискредитировать коммунистов», «не выносить сор из избы».

Участники войны

Отдельную проблему составляет судьба участников Отечественной войны. Марк Эделе (университет Западной Австралии, Перт), анализируя в своей статье «Не просто сталинисты» (4, с. 167—191) политические настроения фронтовиков в послевоенные годы, показывает, что разброс этих настроений был довольно широким — от безусловной поддержки существующего режима до отчётливо оппозиционных взглядов. Распространению последних способствовал ряд обстоятельств, нехарактерных для довоенного периода: оккупация восточной Польши в 1939 г. и последовавшая Отечественная война положили конец изоляции советского общества от окружающего мира; многие участники войны собственными глазами видели условия жизни в Европе, как и бывшие остарбайтеры; радиопередачи из-за рубежа на русском языке составили в послевоенные годы важный источник альтернативной информации. Эти факторы придают периоду позднего сталинизма черты сходства с послесталинской эпохой.

В статье Беате Физелер (Рурский университет в Бохуме, Германия) «Суровое наследие „Великой Отечественной войны“» (4, с. 46—61) описывается положение инвалидов Отечественной войны во второй половине 1940-х — начале 1950-х годов. Согласно официальной статистике, к маю 1945 г. из Красной армии были демобилизованы по инвалидности 2 576 000 солдат и офицеров, 90% из которых уже к апрелю 1948 г. удалось трудоустроить. В действительности ситуация, очевидно, была гораздо сложнее. Хотя инвалиды Второй мировой войны находились в лучшем положении, чем инвалиды Первой мировой и Гражданской войн (не получавшие вообще никакого социального вспомоществования), размер пенсии по утере трудоспособности был явно недостаточным (даже для инвалидов I группы), а существовавшая система курсов переподготовки оказалась неэффективной. Кроме того, поскольку основным приоритетом экономической политики снова стало форсированное развитие тяжёлой промышленности, у инвалидов возникли серьёзные проблемы с трудоустройством, особенно после окончания войны, когда на рынке труда появилось значительное количество демобилизованных. В отсутствие специально оборудованных рабочих мест на заводах инвалиды не могли с ними конкурировать, следствием чего стали их массовые увольнения и перевод на неквалифицированную (и, соответственно, низкооплачиваемую) работу. «Для большинства инвалидов войны, живших при позднем сталинизме, — заключает автор, — советское социальное обеспечение оставалось не более чем фикцией» (4, с. 58).

Список литературы

  1. Меерович М. Г. Наказание жилищем: Жилищная политика в СССР как средство управления людьми, 1917—1937. — М.: РОССПЭН: Фонд Первого Президента России Б. Н. Ельцина, 2008. — 303 с.
  2. Everyday life in Early Soviet Russia: Taking the Revolution inside / Ed. by Kiaer Ch., Naiman E.― Bloomington: Indiana University Press, 2006.― 310 p.: ill.
  3. Kucher K. Der Gorki-Park: Freizeitkultur im Stalinismus, 1928–1941.― Köln; Weimar; Wien: Böhlau Verlag, 2007.― VI, 330 S.: Ill.
  4. Late Stalinist Russia: Society between reconstruction and reinvention / Ed. by J. Fürst. — L.; N. Y.: Routledge, 2006. — XII, 287 p.: ill.
  5. Randall A. The Soviet dream world of retail and consumption in the 1930s. — N. Y.: Palgrave Macmillan, 2008. — XIII, 252 p.
  6. Rendle M. The problems of ‘becoming Soviet’: former nobles in the Soviet society, 1917—41 // European history quarterly. — L. etc., 2008. — Vol. 38, № 1. — P. 7—33.